Дихотомия между традиционным и "современным" (что бы под этим ни подразумевалось) обществами занимает в современных дискуссиях важное место, наравне с дихотомией между империей и национальным государством. В отличие от второй, ложной, первая дихотомия является в известном смысле истинной - продукты социалистических экспериментов (СССР, нацистская Германия и др.) по природе своей ближе к традиционным обществам, и без большой натяжки могут рассматриваться как уродливая, гипертрофированная и способная существовать лишь краткое время и в весьма специфических внешних условиях разновидность традиционных обществ. Однако важно разобраться в том, почему же традиционные общества традиционны, и чем же "современное" общество от них отличается.
Для начала давайте перечислим распространенные синонимы "современного" общества.
Итак, поехали: Общество потребления, общество благосостояния, индустриальное, промышленно развитое (промышленность - попытка придумать русскоязычный аналог слову industry, причем, как мы увидим ниже, более удачная и лучше отражающая существо дела, чем даже оригинал) открытое общество, общество западного типа, "Золотой Миллиард", капитализм... перечислено явно не все, но пока этого достаточно.
Видно, что характеристика "общество потребления" сосредотачивается на внешней стороне процесса, в то время как она обусловлена внутренней стороной - производством, той самой индустрией (по русски - промышленностью). В результате индустрии (по латыни - усердия) производится много, поэтому открывается много возможностей для потребления и повышается благосостояние. Впрочем, в данном контексте буквальный перевод, объясняющий все одним лишь усердием, уводит нас в ложном направлении: усердных людей много и за пределами "Золотого Миллиарда", только почему-то отдача от их усердного труда существенно ниже. Этот прискорбный факт дает почву для конспирологических рассуждений об "ограблении" "Золотым Миллиардом" всех прочих, однако причина лежит несколько в ином направлении.
Давайте посмотрим внимательно на русский аналог слова "индустрия" - промышленность. Этимологически, это слово происходит от промысел, и в слове-предке более очевиден корень мысль. То есть промышленность - это вовсе не обязательно заводы, фабрики и загрязнение окр.ср. (как нам внушала коммунистическая пропаганда), это всего лишь продуманная деятельность, когда мы трудимся не только усердно (а может быть даже и совсем не усердно), но, главное, продуманно. Если результат обдумывания показал нам, что нашим производственным целям сообразен завод полного цикла (на входе руда и уголь, на выходе танк) - пусть будет завод полного цикла. Если оказалось, что нам достаточно доступа к радиобарахолке, головы, компа с PC-CAD, двух ребят с паяльниками и вентилятора в форточке, дабы канифолью не воняло - пусть будет так, и это ничуть не менее промышленное производство. Очевидно, что обдуманная деятельность как правило будет более эффективна, чем необдуманная, пусть даже и столь же усердная.
В этом смысле, разговоры о постиндустриализме - шарлатанство или просто ошибка. Постиндустриализм настанет, когда люди перестануть обдумывать свою деятельность, и это будет означать крах цивилизации, как мы ее знаем, а вовсе не прорыв социального прогресса.
Но, возразит нам сторонник традиционного общества, в оном традиционном обществе ничуть не меньше, а даже больше потребности в тщательном планировании своих действий. Скажем, простой ежегодный уход на зимовку для крестьянина средней полосы России - действие, по ответственности планирования сопоставимое разве что с экспедицией Колумба, или, если брать более близкие во времени примеры, полетом на Луну. Выпадение снега при этом можно сравнить с моментом, когда берег Португалии скрывается за горизонтом, или с отстрелом разгонной ступени. С этого момента можно рассчитывать только на сделанные запасы и на адекватность расчетов, исходя из которых запасался. Колумб при этом еще мог вернуться назад, съев половину еды и выпив половину воды, крестьянин же такой возможности лишен - зато, в случае чего, может рассчитывать на добрый совет соседей (в этом смысле, аналогия с лунным полетом более полна - экипаж "Аполлона-13" смог вернуться на Землю благодаря добрым советам ЦУПа, но помочь им чем-то большим, чем добрым советом, ЦУП был не в состоянии). Плата же за ошибку при планировании (в том числе и за неадекватный учет не поддающихся контролю обстоятельств) во всех трех случаях одинакова - смерть.
Различие между поведением участников традиционного и промышленного обществ, таким образом, состоит не в самом факте предварительного обдумывания и планирования действий, а в тех мыслительных инструментах, которые используются при планировании.
Участник промышленного общества имеет в своем распоряжении мощнейший инструмент планирования - рыночные цены и обусловленную их наличием возможность экономического расчета, сравнения издержек и прибылей на больше-меньше. Кроме того, если план окажется ошибочным или провалится из-за непредвиденных обстоятельств (стихийного бедствия или резкого изменения рыночной конъюнктуры), в распоряжении "капиталистической сволочи" есть различные средства, как сейчас модно говорить, хеджирования рисков, большинство из которых прямо или косвенно сводятся к запасанию денег самим рискующим или специализированными агенствами.
Участник традиционного общества этих средств лишен. Планирование он вынужден осуществлять в натуральных показателях. При этом, если календарный и ресурсный планы в натуральных показателях при простой структуре производства еще можно выстроить (двадцать мешков картошки мне, четыре на семена, тонну сена скотине, урожайность огорода и покоса известны, трудозатраты тоже. Запускаем MS Project, строим диаграмму Гантта...), то механизм учета, а тем более хеджирования рисков как таковой отсутствует. Риск же, как правило, состоит не в убытках и даже не в банкротстве, а в голодной смерти. Поэтому вместо планирования каждый раз заново, участник традиционного общества будет склонен повторять один и тот же "план" действий во всех деталях год за годом, и передавать его потомкам опять-таки во всех деталях.
Например, если план включает в себя обряд, когда по весне одна из женщин деревни в голом виде опахивает деревню вокруг (по отдельным сообщениям, такая практика сохранялась в отдельных регионах России до начала XX века), то и эта деталь плана будет передаваться наравне со всеми остальными. Возможно, кто-то из жителей, например, прочитав книжку, может счесть, что в плане есть место для оптимизации - и потом решить, что книжки книжками, а цена неудачного эксперимента недопустимо высока.
Такое поведение вполне рационально - действительно, сам факт того, что мои отцы и деды пользовались данной экономической практикой и не только выжили, но и воспитали меня - достаточное условие (или, скажем так, для большинства практических целей приемлемое приближение к достаточному условию) того, что эта практика приемлема и для меня. Понятно, что это условие не является необходимым критерием приемлемости экономических практик, и уж во всяком случае не является критерием их оптимальности. Но как уже говорилось, цена экономических экспериментов, а точнее их неудач, очень высока, поэтому предпочтение выживания оптимальности также вполне рационально.
А как же помощь соседей? - скажете вы. Действительно, сравнение зимующего крестьянина с экипажем "Аполлона-13" несколько преувеличено, а разговоры традиционалистов о традициях общинной взаимопомощи в русской деревне в данном случае вполне к месту. Но взаимопомощь в данном случае имеет двоякий эффект. Да, в значительной мере это и есть искомое средство страхования от рисков. Но согласитесь, что одно дело помочь соседу, который пал жертвой независимых от него обстоятельств (пожара, эпидемии, градобоя), а совсем другое - если его несчастное положение есть следствие его же собственных сознательных экспериментов. Может, в первый раз соседи ему и помогут, но если они узнают, что он планирует новый эксперимент, рациональным поведением с их стороны было бы сделать все возможное, чтобы эксперимент не ставился.
На практике, в таком обществе экономические эксперименты все-таки ставятся - чаще всего, наверное, с голодухи и от других поводов к отчаянию, а результаты удачных экспериментов закрепляются в ходе классического дарвиновского процесса, состоящего из наследственности (роль которой играет традиция), изменчивости и жесткого отбора. Благодаря этому экономический прогресс все-таки идет, и по мере развития вместо единого для всех паттерна экономической практики возникает набор паттернов поведения, между которыми человек может в известных пределах выбирать - например, сословная или кастовая структура.
Разделение на сословия, безусловно, приводит к усложнению экономических практик, но, как и при биологическом развитии, "исторически сложившиеся", функционально ненужные или даже вредные рудименты передаются наравне с содержательными и полезными. Так, может передаваться по наследству экономическая практика, когда крестьянин каждую осень приходит к сеньору во двор, получает по морде и отдает пятую часть урожая. Да, урожая жалко, и по морде неохота, но это часть унаследованной от предков процедуры, а ставить эксперимент по оптимизации страшно, и что еще страшнее - вряд ли стоит при этом мероприятии ждать поддержки от соседей.
Собственно, вот мы и обнаружили рациональный корень в той "дремучести", "косности", якобы иррациональной склонности противостоять новшествам (как заимствованным, так и изобретенным дома), которая считается отличительным, а часто и определяющим, признаком традиционных обществ.
Любопытным следствием этого рассуждения является то, что в его свете сам факт существования традиционных обществ не является доказательством полилогизма: представления, что носители различных культур мыслят принципиально по разному, и поэтому, в частности, принципы организации "западной" цивилизации непригодны для негров, китайцев или, что нам более актуально, русских. Традиционные общества традиционны не обязательно именно потому, что их участники глупее, сильнее чтят память предков или мыслят как-то иначе, чем участники нетрадиционных, а потому, что в их распоряжении нет работоспособных средств экономического планирования.
Однако это же рассуждение показывает и трудность, с которой традиционные общества сталкиваются при попытках модернизации. Рынок и рыночные институты для участника традиционного (или псевдотрадиционного, например социалистического) общества - такое же, а часто и более радикальное новшество, как и предложение дать по морде сеньору или не пойти в голом виде опахивать деревню. Да, бартерные, а зачастую и денежные рынки часто являются важной частью традиционных обществ, особенно высокоразвитых. Страх вызывает не одиночный поход на рынок, и не возможность подзаработать немного деньжат, а предложение оставить унаследованную от предков профессию, продать землю или мастерскую или, в постсоциалистическом обществе, уволиться со стоящего завода или из мертвого НИИ, и начать образ жизни, целиком ориентированный на рынок: работать за деньги на постоянной основе и приобретать на заработанные деньги все необходимое для жизни: еду, одежду, жилье, образование детям, обеспечение на старость.
Страх этот тем более силен, что подкрепляется и таким рассуждением: полностью полагаться на рынок можно лишь в предположении, что он навсегда - а кто и каким образом это может гарантировать? Особенно актуально это рассуждение в странах, только что переживших социалистический эксперимент.
Собственно, именно эта проблема и приводит к характерному для постсоветского общества "распределенному образу жизни", когда типичный экономический агент имеет должность на том или ином лежачем постсоветском предприятиии, левый заработок и непременную дачу. Важно отметить, что, вопреки Симону Кордонскому, ничего принципиально нового постсовки тут не выдумали - см. например Care for a Dying Continent; Scientific American May 2000 by Ezzell (злыдни со www.sciam.com убрали статью из свободного веб доступа).
Детали, конечно, отличаются - в пост-СССР роль африканской деревни выполняет стоячий завод, полоролевое разделение иное (и потому постсоветская модель не столь опасна с точки зрения эпидемиологии СПИД, которой посвящена статья), но принцип тот же: типичная семья одновременно держится за разлагающуюся традиционную экономическую структуру и экспериментирует с новой, рыночной.
Вопрос, таким образом, не в том, способны ли принять капитализм русские и негры, а в том, сколько лет (или поколений?) осторожного экспериментирования для этого потребуется, и сможет ли общество перенести интоксикацию продуктами разложения традиционных структур.
Еще один любопытный момент состоит в том, что на постсоветском пространстве существует также значительная прослойка людей, которые осваивают рынок прямо по зимбабвийской модели: женщины, дети и старики остаются в "деревне", а мужчины и, реже, особо активные женщины уезжают в город. Первыми эту модель, еще в советское время, успешно начали применять лица кавказской национальности, сейчас к ним присоединяются китайцы, вьетнамцы, да и многие ранее оседлые жители республик СНГ.
В свете этого, становится понятно, что броделевское отождествление кавказцев с "торговыми меньшинствами" средневековой Европы не вполне правомерно. Мы имеем дело не с людьми, освоившими рынок ранее общества в целом, а с субкультурой, входящей в рынок по иной траектории, но интегрированной туда не глубже (или лишь немногим глубже), чем остальной постсовок. Неприятие же "кавказцев" местным населением имеет двоякую экономическую подоплеку: для одних они представляют собой образ рынка вообще, чуждый и враждебный, для других же - рыночных конкурентов (а отсутствие опыта рыночной деятельности приводит к тому, что конкурент воспринимается как враг).